Пьеса-драма «НА ПАЯХ» («В городке»)

     В драме «На паях» (второе название – «В городке»; постановка 1915 г.) Шмелев показывает тот же традиционный уклад, что и в «Лете Господнем», но совершенно в ином освещении. Глава купеческой семьи Нагибиных – старая и богомольная Марфа Прохоровна; именно ее авторитет направляет течение дел (в «Лете Господнем» подобное место занимала в прошлом семьи прабабушка рассказчика Устинья).
     Окуривая комнаты кадильницей, она даже говорит те же слова, которые писатель позже, в «Лете Господнем», отдаст Горкину: «Воскурю-у… фимиамы-ла-даны…». Своих домочадцев она упрекает так же, как Дарья Степановна в «Няне из Москвы»: «Мало вы Богу-то молитесь, мало-о…».
     Однако, в отличие от прабабушки Устиньи, Горкина и Дарьи Степановны, Марфа Прохоровна обрисована без симпатий со стороны автора и близких ему действующих лиц. Ее власть тягостна для семьи; тягостна вся обстановка в доме Нагибиных. Об этом, не выдержав, говорит в день Пасхи внук хозяйки, молодой герой пьесы Данила Евграфыч: «Мёртвый дом! Отобедали, расстроили животы после поста, теперь всех тошнит… <…> Воздуху здесь мало…»; «…поганая жизнь здесь…».
     Ему вторит сестра Люба: «...не могу я больше… не могу… Так всё гадко, всё давит… комнаты эти наши… тишина… все эти старые голоса, слова… всё одно и то же, всегда одно».
     Действие начинается на Страстной неделе, а к Пасхе декорация, как указывает авторская ремарка, меняется: «Пол затянут пунцовым ковром с букетами – пасхальным». Та же бытовая подробность отмечается в «Лете Господнем»: «Постлали пасхальный ковер в гостиной, с пунцовыми букетами»; однако здесь это деталь уже не «мёртвого дома», а дома живого, родного, наполненного светом и любовью.
     Резкий контраст в изображении ранним и поздним Шмелевым пасхального разговения также слишком очевиден, чтобы нуждаться в комментариях (достаточно вспомнить в «Лете Господнем» главу «Розговины»).
     В 1942-ом он, вспомнив премьеру 22 января 1915 г., свой успех и неоднократные выходы на сцену, полутораметровый лавровый венок, девушек с цветами у подъезда театра, писал о драме «На паях»: «Пьеса мне противна, чушь. Одно лишь: я з ы к. Знаю: н е м о я, не по мне, хоть сам писал. Силой заставили, вырвали для театра. Артистки переругались из-за роли: роль главная – старуха. Отлично вышла. Остальное – мерзость, плююсь доселе. Стыдно. Разве т е п е р ь т а к о е дал бы! Да не тянет, для сцены. Я – для “внутри” – душе!».
      Шмелев не уточняет, почему ему так чужда и неприятна собственная пьеса. Очевидно, что причиной тому был и её художественный уровень: писатель понимает, что его талант – не драматургической природы. Но, скорее всего, автор стыдился того, что представил в ней русский бытовой уклад как мёртвый, рутинный, подавляющий душу человека.
     Итак, Шмелев описывал жизнь. Просто жизнь. Он не был назидательным, в его произведениях не было экспрессии, не было драматической интриги, но было будничное течение жизни. Возможно, это объясняет, почему из него не получился драматург. Он пробовал писать одноактные драмы, водевили, но ... драматурга из него, по его же собственному признанию, не получилось.
     Он так оправдывал свою драматургическую немощь: Шекспиру не дано было написать «Братьев Карамазовых», «Идиота», а Достоевкому – «Короля Лира» или «Ромео и Джульетты».
     А висевший в кабинете лавровый венок при большевиках в порядке уплотнения вселившийся в квартиру Шмелевых повар ощипал в соусы и супы. Возможно, о нем вспоминал Шмелев, когда писал рассказ «На пеньках» (1924): «Итак, многое у меня разворовали. И жильцов вселили. В гостиной, где стоял рояль… – когда-то на нем играл Чайковский! – у меня его отняли и в клубе его потом разбили, – в гостиной сидел повар из столовки, к ночи всегда веселый, – душу выматывал своей гармоньей! <…> Он ободрал – на похлебки! – лавровый венок, который мне поднесли студенты на юбилей».