Архив выдающегося русского писателя Ивана Сергеевича Шмелева (1873–1950), хранившийся во Франции и после долгих переговоров переданный в апреле 2000 г. в дар Российскому фонду культуры его внучатым племянником и наследником Ивом Жантийомом, в основном состоит из писем. Это огромная, уникальная переписка литератора-эмигранта, чьи друзья, издатели и читатели были разбросаны по всему миру, под конец жизни одинокого, преследуемого болезнями и житейскими горестями и в многочисленных посланиях отводившего исстрадавшуюся, тоскующую душу. В одном его письме с горечью и иронией сказано: «С отчаяния и негусу напишешь».
     В России Шмелев потерял единственного сына Сергея, деникинского офицера, 3 марта 1921 г. расстрелянного большевиками в Крыму; в Париже в 1936 г. скончалась его жена Ольга Александровна, преданно помогавшая мужу в литературной работе, бывшая его первой слушательницей и критиком, державшая на себе весь дом и быт. Окружающие старались поддержать писателя в его горе, отвлечь, выслушать, сказать в письмах доброе слово. И женщины здесь оказались более чуткими и милосердными, чем друзья-мужчины, занятые собственными политическими и литературными интересами-пристрастиями.
     Из сотен и сотен писем Шмелеву выделим послания трех очень разных его корреспонденток, отразившие важные этапы эмигрантской биографии писателя.
     Прежде всего, это знаменитая поэтесса и критик, «звезда» Серебряного века Зинаида Николаевна Гиппиус- Мережковская (1869-1945). Давно уже сроднившаяся с европейской жизнью изысканная интеллектуалка Гиппиус и толком еще не знающий французский язык замоскворецкий купеческий сын, неонародник и почвенник Шмелев — не просто представители враждующих литературных лагерей эмиграции — «левого» и «правого», — они люди разных культур. Тем удивительнее их уважительный взаимный интерес, доброжелательность их очень «литературной» переписки.
     Шмелев неожиданно пишет поэтессе блестящее «парижское» письмо, демонстрируя владение французской культурой, самим «анатольфрансовским» стилем сатирического фельетона, походя делая глубокие замечания о парижской жизни и эмиграции. Гиппиус вполне оценила его незаурядное мастерство повествования, была очарована тонкими комплиментами ее прославленному уму и вкусу и доверием; ее ответные послания, особенно второе, содержат точную, вполне объективную оценку шмелевского дарования, его места в богатой и пестрой литературе русской эмиграции. Впоследствии они, разумеется, поссорились, изверившийся и отчаявшийся Шмелев резко и неприязненно говорил и писал о Гиппиус и, особенно, о ее муже Д.С. Мережковском. И все же эти письма очень разных людей и писателей навсегда останутся свидетельством творческого взаимопонимания и уважения.

* * *
         И.С.Шмелев — З.Н.Гиппиус
     15 октября 1923 г., Париж
     <12, rue Chevert, Paris 7 e >

Дорогая Зинаида Николаевна!
     Хотел было написать — «многоуважаемая», но это словечко как бы холодным лачком почтения закрывает те чувства, с которыми я вспоминаю «Грасские вечера», когда кролик Васька, сожранный итальянцами, вызывал Вашу улыбку, цвели русские огурцы, полыхали леса по Эстерели, и я имел удовольствие обращать Ваше снисходительное внимание на мои простенькие цветочки. Я еще и теперь как будто выглядываю из окошечка наверху и вижу строгий лорнет, переставший меня смущать, когда приметил, что он… просто чудесно Вас дополняет. Не серчайте за этот вольный зигзаг повеселевшей мысли: я немного хватил… «Булонь-Сан-Клудского» воздуха, — ездил с Куприным собирать каштаны! И вот, лежит на моем столе горка шатэнчиков с серенькими хвостиками, моя добыча, — и я еще дышу тинистым духом сырых и глохлых аллей, засыпанных раздавленными кожурками, как ежами, — после воскресного набега парижан. Сегодня, в понедельник, мы бродили одни в лесах, пили мэдок на повалившемся дереве, слушали унылое посвистывание синиц, захаживали в пустынные шале, где бывало, — у Мопассана и Жида, — Колетты и Виолетты с месье Полем или Анатолем «забывали все в мире» за паштетом, рагу из кролика, бисквитами под шабли и глазированными каштанчиками в пакетиках, «читая в глазах друг друга» под благосклонной улыбкой хозяина-толстяка, какого-нибудь краснорожего месье Руже, прикидывающего «по градусу», потребует ли месье с фиолетовым галстуком бутылку шампанского и какой марки. А на широкой аллее ожидает расхожий фиакр, непременно с кучером старичком, терпеливым покровителем «рандэву», этим подспорьем неунывающих романистов, — «оставленный» господами стеречь пальто, — когда они — он и она, под густой вуалью! — углубились «по боковой дорожке», где в темных лужах уже плавают побуревшие листья, а за кустами краснеет крыша почему-то еще торгующего кафе… — от лета. Нас не ожидал никто, и… «в его глазах» не «пробегали трепетные огоньки», «ее маленькая ручка» не «играла кокетливо перчаткой», не «опиралась на е г о мужественную и крепкую руку», и она не «смотрела на него долгим благодарящим взглядом», и они не «углубились в зеленоватый полумрак, понимая без слов друг друга, все дальше и дальше в чащу, кое-где уже налитую этим горьковато-терпким вином наступающей осени»… Мы с Куприным бродили по дорожкам и без дорожек, снуя от шале к шале и набивая карманы сырым каштаном, толковали обо всем понемножку. О Шаляпине, которого будто бы отлупили по щекам в Париже месяц тому назад молодые люди, о том, как еще раньше выперли Есенина, и о Максиме Горьком, который уже живет где-то во Франции и которому может предстоять нечто подобное — все под Богом! О том, что приехали Юшкевич, Ходасевич, Матусевич, что едут не получивший ангажементу Андрей Красно-Белый и зверино-вещий Ремизов-Сараев, и много-много еще…
     И, побывавши в «Санклуд»-Булонской болотине, где все деревья будто тысячи лет вылеживались в подвале и провоняли затхлостью, покрывались этой подлой зеленовато-сонной плесенью, надышавшись и наглотавшись сыри-гнили, я до боли в желудке загрустил по Грассу, по Коту д’Азуру, по сухому и чистому воздуху, простенькому укладу в улочках городка, по солнцу и горным далям… Но… приходится шмыгать в метро, где гуси «Мари» все еще доклевывают свое фуа гра, красная идиотка вопит про «Котидьен» и появились пылающие печки и дамы в зимних нарядах. Глядеть, как сырым утром котелки-котелки-котелки спешат захватить «обратный» за 30 сантимов, консьержки озябшими руками полощутся на тротуарах, обмывая подтеки ночных гуляк, и серьезные люди в балахонах набивают на антрэ траур с инициалами покойника, тащат полешки-хлеб, и объявившиеся во множестве русские растерянно мечутся в парижской суматохе.
     Что-то уж я растекся… Сижу в Париже и сыро-сыро. Сидишь будто на шумном чужом вокзале, без билета, багаж украли, и спросить некого, и не знаешь, куда идти. За вокзалом — огни и ночь, много огней и путаная от них ночь, и неуютный, бродяжный ветер… а люди шмыжут и шмыжут, валят и бегут толпами, проскакивают в дверки, едут в с в о е, к с в о и м, и никто не замечает тебя, и ты растерян. И вот-вот подойдет тяжелый ажан, спокойный, в спокойном плащике, и пальцем, бровью, пожалуй, только: «Э бьян!». Так меня этот ажан торопит, так от него тревожно, нудно… Или это «булонь» на меня так подействовала? Почему все в п у с т ы н ю тянет? Н е д р а, что ли, не выдохлись? И откуда этот отврат от «культуры», почему она — в с я — ч у ж а я?! Березу-сироту видел! Одна, на болотине стоит, плачет. Одна — белоствольная, без этой плесени осенней. Ель, сосна да мох седой… Там, в парках, думалось о н а ш е м! О наших лесах из ели-сосны <с> березкой… Какие широты в духе носились и расстилались как! Не по «жизни» широты эти, и вот!.. Так — не живут на свете умные не по годам дети, выводятся почему-то.
     Вот и улыбаетесь Вы… А я верю, и т е п е р ь особенно верую, что именно в наших недрах, в нашем народе, так щедро замешанном, с закваскою давнего-давнего, от Востока разлиты смутные думы — итоги тысячелетий, невозможные возможности, не притупленные, но и не стертые анализом холодным. Мы еще только-только вступали во второй фазис западного рационализма. И на свое горе наша интеллигенция вступила в него затылком, бочком. Тщилась в реальность, в рациональное ввести невводимое, лишь возможное! Как если бы сон чудный перевести в суть расхожую. Но это еще не значит, что сон не есть возможность. Нужно дотерпеться до какой-то т р е т ь е й фазы и не растерять снов своих. Велик народ, который утаит и не перезабудет сны! Но об этом не в легких строках надо.
     Ив. Шмелев.

     З.Н.Гиппиус — И.С.Шмелеву
     28.X.<19>23
     Грасс
     Ваше письмо, дорогой Иван Сергеевич, даже смутило меня своей пышностью образов. Вот как пишут беллетристы! Нет на моей палитре этих красок, ничего не поделаешь. А ведь на Кот д’Азур’е бывали герои Мопассана; я же их не вспомнила; вы — сумели увидеть их внутренними очами даже в Сен-Клу, где, по-моему, они рандеву не назначали и паштетов не ели, фактически — насчет героев Жида — не смею утверждать, не знаю. У меня нет вашего воображения, никакие картины не проносятся перед моими глазами. (Вижу только Бунина в самых прозаических меблирашках, Илюшу с китайцами да Моисеенку с красным вином.) Впрочем — видела серую вдовицу и кучу пестреньких пушков, все Васькины дети. Не хотите ли одного на память?
     Надеюсь, вы приводите в исполнение ваш проект — ряд писем к влиятельным персонажам. С кого вы начали? С Метерлинка и с Эррио? Пора начать задуманный вами разгром. При вашей неутомимости, а также при изумительной легкости пера, вы, я думаю, уже не одно письмо написали. Будем теперь ждать результатов.
     Художественные работы ваши тоже, конечно, идут своим темпом. Что до меня — я уж на беллетристику свою махнула рукой, подумываю вернуться к литературной критике. В Совдепии литературы не имеется, все «мэтры» наши здесь, ну вот за них и примусь полегоньку. Шлецеры да Левинсоны устали и утомили, пора воскреснуть Антону Крайнему… Воображения не имею…
     Пока что — жму вашу руку и желаю всего наилучшего. До скорого свиданья. Поклон всем от всех, Ольге Александровне особливый.
     Ваша З. Гиппиус.

     29.3. <19> 35
     11bis Av du Colonel Bonnet, Paris, 16 e
     Дорогой Иван Сергеевич,
     Я только что хотела писать вам, когда получилось ваше письмо. Конечно, мы оба, с радостью, дадим Вам что-нибудь подходящее, пошлем по указанному адресу и очень благодарны Вам за добрые строки. Но я хотела написать вам раньше по поводу вашего «Богомолья». Непередаваемым благоуханием России исполнена эта книга. Ее могла создать только такая душа, как ваша, такая глубокая и проникновенная Любовь, как ваша. Мало знать, помнить, понимать, со всем этим надо еще любить. Теперь, когда мы знаем, что не только «гордый взор иноплеменный» нашего «не поймет и не оценит», но и соплеменники уже перестают глубину правды нашей чувствовать — ваша книга — истинное сокровище. Не могу вам рассказать, какие живые чувства пробудила она в сердце, да не только в моем, а в сердце каждого из моих друзей, кому мне пожелалось дать ее прочесть.
     Хотя это не только «литература», а больше, — я жалею, что теперь не прежние для меня времена, и я не имею места, где могла бы написать об этой книге. Конечно, ее нельзя пересказывать, но отметить ее драгоценность, истинность лика России, который она дает — для этого я, вероятно, могла бы найти нужные слова. Поэтому сегодня так особенно и сетую я, что негде больше сказать о том, о чем хочется… и, может быть, необходимо.
     Крепко жму вашу руку, примите мой сердечный, искренний привет и сердечную благодарность за всю эту прелесть вашего «Богомолья».
     Низкий поклон от нас обоих.
     Ваша З. Гиппиус-Мережковская.

      (Это письмо получено Шмелевым после десятилетней паузы в их переписке с Зинаидой Николаевной в ответ на его просьбу дать материалы для публикации в русские зарубежные издания. Ранее переписка между ними прервалась в связи с охлаждением в отношениях из-за разногласий по многим, в том числе и литературным, вопросам).