И. Шмелев и К. Бальмонт

     Мне было не однажды даровано высокое счастье, хоть и плещущее болью, – слышать, как самый Русский из современных Русских писателей говорит, как он может говорить — о России.
К. Бальмонт. Очерк
«Шмелев, какого никто не знает»
     Наверное, нельзя, говоря о Шмелеве, не рассказать об отношениях Ивана Сергеевича и еще одного талантливого русского литератора, как и Шмелев, эмигрировавшего из России, – поэта Константина Бальмонта.
     Нельзя не заметить схожести их судеб в эмиграции, нельзя не отметить, что единственной отрадой и Бальмонта и Шмелева за границей оставалась возможность вспоминать, мечтать и "петь" о России. Нельзя, наконец, не сказать, что эмигрантские стихи Бальмонта о Родине для поэзии русского зарубежья столь же значимы, как для прозы «Богомолье» и «Лето Господне» Шмелева.
     Предлагаем вашему вниманию, с небольшими сокращениями, статью из журнала «Наследие».
     Литературная ситуация не может быть неподвижной; она зависит от внешних — исторических и общественных! — обстоятельств и меняется в соответствии с ними. Вчерашние союзники становятся непримиримыми врагами; противники заключают тесный союз. Подтверждение этому — многолетние отношения Бальмонта и Шмелева. Два видных русских писателя, принадлежавшие до революции к противоположным литературным лагерям, поэт и прозаик, «декадент» и «реалист», сближаются в эмиграции, становятся близкими друзьями, единомышленниками.
     «Если бы мне сказали лет тридцать тому назад, что придет день, когда я буду приветствовать Бальмонта как друга и собрата, я ни за что бы не поверил. В те времена нас, прозаиков, и их, поэтов-символистов, разделяли необозримые пространства» — такими словами начиналось приветствие Шмелева Бальмонту в связи с пятидесятилетием творческой деятельности поэта. Шмелев вспоминает и о своем впечатлении от первого некогда прочитанного им стихотворения Бальмонта («Я мечтою ловил уходящие тени...»): «Прочтешь — и отчего-то стыдно. Да, красовито, звонко, бенгальски-ярко... словом — чуждо».
     Их личное знакомство и переписка, их статьи и отзывы друг о друге — часть литературной истории русского зарубежья. К сожалению, далеко не все документы уцелели или, по меньшей мере, обнаружены до сего дня. Это относится, прежде всего, к письмам Шмелева; они пропали, как и многое другое, после смерти Бальмонта в Нуази-ле-Гран, пригороде Парижа, в декабре 1942 г. (О том, как дорожил Бальмонт дружбой со Шмелевым, как важна была для него возможность общаться /хотя бы в письмах!/ с писателем, можно понять из одной фразы его письма к Ивану Сергеевичу: «А письма Ваши мне — как светляки в лесу. Радуют, горят, переливаются, дают знать мне, что я не вполне один»). Однако письма самого Бальмонта сохранились, и притом, насколько можно судить, — полностью. В течение долгих лет они находились в архиве Шмелева, опекаемом первоначально Ю.А. Кутыриной, а после ее смерти — Ивом Жантийомом, ее сыном (весной 2000 г. архив Шмелева вернулся — вместе с его прахом — на родину). Письма Бальмонта к Шмелеву, а также ряд иных материалов, в том числе и печатных, позволяют восстановить историю их дружбы достаточно подробно и полно...
     ... Бальмонт покинул Россию в июне 1920 г. Вместе с ним уехали Елена Цветковская (его жена), дочь Мирра и А.Н. Иванова. Поселившись в Париже, поэт, по своему обыкновению, стремится на лоно природы, ищет творческого уединения на берегу Атлантического океана. В 1921-1922 гг. он живет в Бретани (Сен-Брэвен-ле-Пэн), в 1924 г. — в Нижней Шаранте (Шателейоне), в 1925 г. — в Вандее (Сен-Жиль-сюр-Ви) и, наконец, до поздней осени 1926 г. — в Жиронде (Лакано-Океан).
     2 ноября 1926 г., покинув Лакано, Бальмонт с женой отправляются в Бордо; здесь они живут несколько дней, пытаясь снять дом в местечке Оссегор на берегу океана, где поэт собирается провести зиму. Именно на пути в Оссегор и происходит в ноябре 1926 г. его «историческая» встреча со Шмелевым, о которой Бальмонт рассказывает в одном из очерков: «Дорога на Юг, в соседство Биаррица, туда, где уже начинают чаровать Пиренеи. Там, по соседству с Оссэгором, в Капбретоне, я знал, живет И.С.Шмелев, наш славный повествователь. К вечеру мы доехали до узловой станции Лабен. Во время пятиминутной остановки поезда магически я встретился со Шмелевым, который уезжал из Капбретона в Париж, в Севр. “Оставайтесь лучше в Капбретоне, — стала советовать нам его супруга, — там дешевле, а так же живописно”. Шмелев ласково и мудро молчал. Как художник-психолог он, конечно, фаталист и знал, что от Судьбы не уйдешь. Мы действительно поселились через несколько дней в Капбретоне».
     С этого момента, как признавался Бальмонт позднее, и берет начало его «братская» дружба с Иваном Шмелевым. Строго говоря, эта встреча не была первой, хотя со Шмелевым-человеком, да и со Шмелевым-писателем, Бальмонт познакомился только в эмиграции. «Когда в 1920-м году, — вспоминал Бальмонт, — я вырвался из сатанинского ужаса обезумевшей Москвы […] мой давнишний хороший знакомый, а иногда и приятель, а иногда даже и друг Иван Алексеевич Бунин пришел ко мне с добрым словом […] и, между прочим, принес мне “Неупиваемую Чашу” Шмелева. Я смутно знал имя Шмелева, знал, что он талантлив — и только. Я раскрыл эту повесть. “Что-то тургеневское”, — сказал я. — “Прочтите”, — сказал Бунин каким-то загадочным голосом. Да, я прочел эту повесть. Я прочел ее в разное время и три, и четыре раза. […] Я читаю ее сейчас по-голландски. Этот огонь не погасишь никакою преградой. Этот свет прорывается неудержимо».
     Бальмонт и Шмелев виделись после этого в Париже, но не более двух-трех раз, и притом — случайно, мельком. «Мы еще не подошли друг к другу вплоть, до близи души и души...».
     Настоящее их знакомство начинается именно с той «магической» встречи на полустанке меж Оссегором и Капбретоном.
     Если Бальмонта неудержимо манило к себе океанское побережье, то Шмелев, оказавшись во Франции, облюбовал Ланды (так называется южная ее область, прилегающая к Испании) — прежде всего потому, что этот лесистый край напоминал ему о России. Начиная с 1924 г. Шмелевы ежегодно отдыхали в Ландах. Весну и часть лета 1924 г. Шмелевы проводят в Оссегоре; затем переезжают в соседний Капбретон. Эти места, еще мало обжитые в то время русскими дачниками, очаровывают Шмелева. «Вы и представить себе не сможете, до чего здесь необычайно! — восторгается Шмелев в письме из Оссегора 10 мая 1924 г. — Ну, Океан — и в Калужской губ[ернии]. Сосн[овые] леса, смола горючая льет с лесов, а этих лесов на песках — сотни klm. И тишина-а-а-а... А Океа-а-а-а-н. И Солнце тонет в нем. Дважды в день оно навещает нас. Идет-струится по пескам, заполоняет озеро песку — и озеро в лесах, под солнцем, наше, родное, калужское...». И в другом письме: «Тут — Калуга! Таруса!». В таком же духе отзывался Шмелев и о Капбретоне: «Как в лесах-песках русского старого Поволжья...». Этим же, видимо, привлекал к себе Капбретон и других русских. «Скоро в наши места пожалуют Бердяевы и еще М.Вишняк. Сыскал им комнаты, и недорого», — сообщает Шмелев А. В. Карташеву 7 июля 1924 г. В течение десяти лет, с 1924-го по 1934 г., Шмелев и его жена ежегодно отдыхают в Капбретоне, куда со временем все охотнее устремляются русские, живущие во Франции; число таких «сезонных гостей» в летние месяцы чрезвычайно возрастает. Один из неизменных посетителей Капбретона в конце 1920-х гг. — профессор Н.И. Кульман (1871–1940), историк литературы, не раз писавший о Бальмонте и Шмелеве. А во второй половине 1920-х гг. побережье между Оссегором и Капбретоном облюбовывают для своего летнего лагеря русские бойскауты.
     Шмелеву, бесспорно, удалось передать Бальмонту свое восхищение Капбретоном. Расставшись со Шмелевыми и прожив затем неделю в Оссегоре, поэт подыскивает для себя и своей семьи пристанище и надолго становится капбретонским жителем. «Бальмонт снял vill’у в Capbret[on] на цел[ый] год. В восторге», — сообщает Шмелев 11 декабря 1926 г. А.И. и К.В. Деникиным. Бальмонт действительно был «в восторге». Живя в Капбретоне вплоть до конца 1931 г. (с длительными перерывами), он, в отличие от Шмелева, проводил на лоне природы не только летние, но и зимние месяцы. Очарованный этим уединенным и тихим местом в южной Франции, где осень незаметно становилась весной, Бальмонт посвящал ему стихотворения и очерки, с любовью писал о нем в своих «письмах из Франции», которые в течение ряда лет помещал в рижской газете «Сегодня».
     Именно здесь, в «деревенской тишине» Капбретона, Бальмонт и Шмелев регулярно общаются в конце 1920-х — начале 1930-х гг.: посещают друг друга, совершают долгие совместные прогулки, принимают гостей. Подлинно дружеские отношения завязываются между ними летом и осенью 1927 г. («...мы вместе, добрыми соседями, провели счастливое творческое лето и долгую, в лето новое превратившуюся осень...» — писал Бальмонт). То же повторяется каждый год. А затем, расставшись (Шмелевы на зиму возвращались в Севр под Парижем), ведут оживленную переписку. Ее неизменный фон — «зеленый Капбретон», утопающий в сосновых лесах на берегу Атлантического океана.
     К тому времени как писатели встретились на юге Франции, каждый из них уже имел определенный опыт жизни в изгнании, причем Бальмонт — несоизмеримо больший, нежели Шмелев. Пребывание во Франции, начиная с 1920 г., было для поэта второй эмиграцией. Опасаясь расправы над собой за свои левые взгляды и антиправительственные выступления, Бальмонт оставил Россию в самый разгар первой русской революции и провел во Франции, нередко совершая путешествия в другие страны, семь с лишним лет (1906–1913). Тогда он спасался от ненавистного царизма; теперь — от столь же ненавистных большевиков.
     Совершенно иначе сложилась судьба Шмелева, который в революции 1905 г. — в отличие от Бальмонта! — занимал стороннюю позицию, да и путь его в русской литературе едва лишь начинался в те годы. Настоящая слава пришла к Шмелеву в 1910-е гг. — после повести «Человек из ресторана» (1911). Писатель исключительной честности и нравственной чистоты, Шмелев, естественно, не мог принять Октября; пытаясь укрыться от смутного времени, он вместе с семьей уезжает в 1918 г. в Крым. Однако дальнейшие события, в особенности — «красный террор», жертвой которого стал сын писателя, заставили его покинуть родину (осенью 1922 г.).
     Видение и понимание того, что произошло в России и с Россией, или сближало русских людей после 1917 г. или, напротив, разводило их в разные стороны. Бальмонт и Шмелев оказались единомышленниками. Неприятие большевизма, боль за поруганную страну, вера в ее будущее, желание помочь ей, насколько возможно, — эти духовные устремления, общие для Бальмонта и Шмелева, послужат основой их тесной многолетней дружбы.
     В эмиграции Бальмонту и Шмелеву приходится — волею обстоятельств — постоянно пробовать силы в ранее им не свойственном жанре — публицистике, причем оба проявляют себя как яростные неутомимые полемисты.
     О своем отношении к советской России Бальмонт недвусмысленно заявил вскоре после того, как выехал из страны. «Русский народ, — писал он в начале 1921 г. — воистину устал от своих злополучий и, главное, от бессовестной, бесконечной лжи немилосердных, злых правителей». Тогда же им была напечатана статья «Кровавые лгуны» — о перипетиях собственной жизни в Москве 1917-1920 гг. В эмигрантской периодике то и дело появляются в 1921-1922 гг. его непримиримые поэтические строки об «Актерах Сатаны», об «упившейся кровью» русской земле, о «днях унижения России», о «красных каплях», ушедших в русскую землю, и т. п. Ряд этих стихотворений вошел затем в сборник «Марево» (Париж, 1922) — первую эмигрантскую книгу поэта, проникнутую глубочайшим трагизмом («Мутное марево, чертово варево...» — первая строка стихотворения, определившего название сборника). Представитель «старшего» поколения русских символистов, «перепевающий» якобы себя и многими заживо похороненный как поэт, Бальмонт в те годы начинает звучать по-новому. В его стихах, написанных после 1917 г., появляются уже не «мимолетности», а подлинные, глубокие чувства: гнев, горечь, отчаяние. Свойственные его творчеству капризные «прихотливости» вытесняются чувством огромной всеобщей беды, вычурные «красивости» — строгостью и ясностью выражения.
     Не менее открыто заявлял о своей позиции и Шмелев. В письме к литературному критику и видному в то время партийцу Н.С. Клестову-Ангарскому, под поручительство которого он выехал из Москвы, Шмелев, объясняя свое решение не возвращаться в Россию, писал: «… я не могу принять даже доброго слова от той власти, именем которой столько ужасного совершено». О том же писал Шмелев и в своих страстных обличительных статьях, которые — начиная с 1924 г. — появляются в эмигрантской печати. «Факт изнасилования и убийства великой страны народа — налицо, — писал Шмелев в статье «Убийство» (1924), вспоминая о событиях 1917 г. — Факт десятков миллионов слепо и зверски отнятых человеческих жизней, — лучших молодых жизней, — и миллиардных богатств имущества и культуры, собранных тысячелетним трудом России, не может быть возмещен ничем. Он, этот памятник растления и убийства России, станет отныне памятником, поставленным героям от социализма, памятником из человеческих трупов, позора и нищеты...».
     Новую, советскую Россию и Бальмонт и Шмелев не уставали противопоставлять той стране, которую оба знали и любили всем сердцем, на духовное освобождение которой страстно надеялись. К ней, ее прошлому, природе и языку, так или иначе, обращено оригинальное творчество Бальмонта 1920-1930-х гг. Темы «Марева» продолжаются в сборниках «Мое — Ей. Поэма о России» (Прага, 1924); «В раздвинутой дали. Поэма о России» (Белград, 1929); «Северное сияние. Стихи о Литве и Руси» (Париж, 1931); «Голубая подкова. Стихи о Сибири». (Alatas, Connecticut, [USA, 1936]).
      «Я хочу России. Я хочу, чтобы в России была преображающая заря. Только этого хочу. Ничего иного», — писал Бальмонт Е. А. Андреевой. Поэта тянуло обратно в Россию и, склонный поддаваться сиюминутному настроению, он не раз высказывает в 1920-е гг. желание вернуться на родину. «Я живу и не живу, живя за границей, — пишет он поэту А. Б. Кусикову 17 мая 1922 г. — Несмотря на все ужасы России, я очень жалею, что уехал из Москвы». Видимо, в какой-то момент Бальмонт был близок к тому, чтобы совершить этот шаг. «Я совсем было решил вернуться, но опять все в душе спуталось», — сообщает он Е.А. Андреевой 13 июня 1923 г. В своих письмах, статьях и стихах Бальмонт неизменно тоскует о России, болезненно переживает разлуку с ней. «И все пройдя пути морские, / И все земные царства дней, / Я слова не найду нежней, / Чем имя звучное — Россия», — признается он в стихотворении «Она».
     Все это в равной и, может быть, даже большей степени относится к Шмелеву («...сердце Шмелева пронзено больнее, чем мое...» — считал Бальмонт). Все, что он думал и писал в эмиграции, было неизменно обращено к родному, к народной душе, к будущей свободной России. Он жил и работал во имя этой заветной цели. «Я знаю, чую народ и его глубокое, — писал Шмелев А.В. Карташеву 1 октября 1923 г. — […] Надо, найти, получить Россию. Я верю в ее Воскресение, но надо его дождаться, его ускорить». «Он молитвенно любит Россию и ее судьбы. Душа Шмелева — град Китеж. С ним помнишь, что Россия вновь будет Россией», — такими словами заканчивает Бальмонт одну из своих статей о Шмелеве.
     Следует сказать, что глубокое отвращение к большевизму отнюдь не делало ни Бальмонта, ни Шмелева поклонниками западного уклада жизни. Напротив, Европа 1920-х гг. вызывала в обоих скорее горькое чувство своим рациональным прагматизмом, своей «бездуховностью». Каждый из них ощущал себя достаточно отчужденным от европейской «деловитости» и «суеты». «Странные люди — европейские люди, странно неинтересные. Им все нужно доказывать. Я никогда не ищу доказательств», — писал еще в 1907 г. Бальмонт, романтик, влюбленный в Природу и всегда стремившийся из больших городов, от «цивилизации» к примитивному — «естественному»! — укладу жизни. «Европеизмом» тяготился и религиозно настроенный Шмелев, внутренне устремленный к «невидимой» и «народной» России. «Счастливы писатели с душой крепкой, — писал Шмелев В.Ф. Зеелеру 10 февраля 1930 г. — А у меня она вся изранена, вся прорвана. Воздуха мне нет, я чужой здесь, в этой страшной шумом Европе. Она меня еще больше дырявит, отбивает от моего. Хоть в пустыню беги — на Афон — ищи Бога, мира, покоя души». Не слишком жаловали Бальмонт и Шмелев и русскую эмиграцию в целом — их обоих как людей творческих раздражала «партийность», поверхностность, «интеллигентское», как им казалось, самомнение многих ее представителей и т. п.
     Оба писателя не принимали Западную Европу еще и потому, что в 1920 — 1930-е гг. во Франции и других странах заметно усилился дух «левизны»; увлечение «социализмом», охватившее значительную часть западной интеллигенции, вело к политическому признанию Советской России и нередко — примирению с тем, что в ней происходило. Как и многие русские эмигранты, Бальмонт и Шмелев громогласно возмущались, например, действиями социалистического правительства Макдональда, вступившего в торговые переговоры с большевиками, а позже — признавшего СССР. «Меня, как и всех зарубежных русских, — писал Бальмонт в 1930 г., — обманула в наших наилучших тогдашних чаяниях богатейшая и просвещеннейшая в Европе страна […] Обманула обманом не слепым, а сознательно преступным, корыстным — Англия, пожавшая кровавые руки посланцам разбойного Советского правительства порабощенной России. Признание Англией вооруженной банды интернациональных проходимцев, с помощью немцев захвативших в Петербурге и Москве ослабевшую, благодаря военному нашему разгрому, власть было смертельным ударом всему честному, что еще оставалось после чудовищной войны в Европе».
     В программной статье «Душа Родины» Шмелев поддержал чуждого ему «демократа» Милюкова, осудившего Лигу прав человека за признание большевизма. «Да, невесело все, так невесело, — писал Шмелев Зеелеру 1 августа 1933 г. — […] Я как будто все еще продолжаю быть — имею честь быть писателем русским?! Но скоро, кажется, негде будет голову преклонить: вся и все решили окончательно опоганиться и принять в объятия убийц России... где ж тогда пребывать-то? Чтобы зрелища-позорища сего не видеть?! Куда бежать? Где — людей искать, с кем можно было бы жить, от кого кров принять было бы не горько?!». Конечно, настроения такого рода, владевшие и Бальмонтом, и Шмелевым, во многом сказывались и на их психическом состоянии, усугубляя ощущение тоски, безнадежности и, в особенности, — одиночества на чужбине.
     И все же главным, что сближало писателей, была, разумеется, не столько «политика», сколько схожесть литературных вкусов. Несмотря на противоположность манер и жанров, в которых они творили, их объединяли довольно близкие взгляды на поэтическое слово — каким оно должно быть. В отечественной прозе они предпочитали одних и тех же авторов (Аксаков, Гоголь, Достоевский, Лесков). И, что особенно важно, — они шли в литературе, так сказать, навстречу друг другу. В поэтической манере Бальмонта появлялось с годами все больше ясности, простоты, естественности. Прозе Шмелева, с другой стороны, всегда была свойственна певучесть, ритмичность, звучность. Не случайно Шмелев столь тонко чувствовал поэзию и мог сам — при желании — писать стихи (его переписка с Бальмонтом содержит несколько удачных образцов).
     Любовь к русскому языку связывала их особенно тесно. Влюбленный в родную речь, Бальмонт посвятил русскому языку стихи и статью (1924), с любовью и упоением писал о нем в очерке «Элементарные слова о символической поэзии» (1900), в книге-трактате «Поэзия как волшебство» (1915) и др. Ему, поэту, свойственно было эмоционально переживать то или иное словосочетание, находить прелесть и звучность в самом обыкновенном, казалось бы, русском слове. Посылая своей дочери Нине Бруни несколько своих стихотворений, Бальмонт писал ей 19 августа 1925 г.: «Ты почувствуешь, как я всегда люблю Россию, и как мысль о нашей природе владеет мною. Иногда я лягу на кушетку или на постель, закрою глаза — и вмиг я там. Слышу, как пахнет наш бессмертный лес, слышу ветер, шелест, ощупь листвы и зыбь лесных вершин. Одно слово “брусника” или “донник” вызывает в моей душе такое волнение, что одного слова достаточно, чтоб из задрожавшего сердца вырвались стихи».
     Шмелев, в отличие от Бальмонта, не писал о родном языке трактатов и очерков, но был воистину «мастером», неизмеримо обогатившим русскую литературную речь. Бальмонт не уставал восхищаться словотворчеством своего друга, признавался, что читал его произведения, «услаждаясь отменно русским и завлекательно звучащим языком», называл его «самым русским из современных русских писателей». «Шмелев столь русский — и только русский, — писал Бальмонт, — что как писатель и как человек он может в этом быть сближаем разве с Сергеем Тимофеевичем Аксаковым, — та же крепость, напевная чара и первородность языка, и та же способность остро видеть и четко чувствовать лишь русское, в природе ли, в душе ли человека. ... Среди зарубежных русских писателей И. С. Шмелев — самый русский. Ни на минуту в своем душевном горении он не перестает думать о России и мучиться ее несчастьями».
     Высокую — высочайшую! — оценку Шмелева-писателя Бальмонт дал во многих своих отзывах — устных и письменных, стихотворных и прозаических. Приведем еще один, неизвестный. В неопубликованной статье «Русские в Капбретоне» Бальмонт писал: «Более всего я люблю Ив. Серг. Шмелева. Это — пламенное сердце и тончайший знаток русского языка. Утробного, земного, земельного и надземного языка, также и все разнообразия русской речи ему ведомы как волшебнику. Он истинно русский человек, и каждый раз, как с ним поговоришь, расстаешься с ним обогащенный — вновь найдя самого себя, лучшее, что есть в душе. […] Шмелев, на мой взгляд, самый ценный писатель из всех нынешних, живущих за границей или там, в этом Чертовом болоте. Там, впрочем, почти никого и нет. А из зарубежных он один воистину горит неугасимым огнем жертвенности и воссоздания, в образах истинной Руси».
     Впрочем, Бальмонт и Шмелев, две яркие индивидуальности, совпадали во взглядах, что касается литературы, далеко не во всем. Бытописатель и реалист, стремившийся к «народному» языку и стилю, Шмелев не мог и не должен был безоглядно восхищаться Бальмонтом, сохранившим до конца своей жизни черты декадентского «эстетизма». Все более эволюционировавший в сторону «подлинной русскости», Шмелев не одобрял, конечно, и бальмонтовского «космополитизма»: его увлеченности мировой литературой и неутомимой переводческой деятельности. «Эх, Константин Дмитриевич, — говорил Шмелев, — все-то у Вас литовцы да финны, да мексиканцы. Что бы хоть одну русскую книжку...» Тогда, продолжает Бальмонт, он, чтобы переубедить Шмелева, показывал ему русские книги, лежавшие у него в комнате. «Но это на Шмелева действует весьма мало. Он огорчен, что я многоязычен и многолюбив. Он хотел бы, чтоб я любил только Россию».
     Впрочем, не только «многоязычие» Бальмонта, но, вероятно, и некоторые черты его характера (порывистость, восторженность, капризность) отдаляли от него Шмелева — человека ироничного, внешне спокойного, хотя и не менее страстного изнутри. По своей натуре Бальмонт и Шмелев представляли собой, в известной мере, противоположности. Нервный, болезненный, «изломанный» Бальмонт не всегда мог найти понимание у своего сдержанного, твердого, отчасти «прямолинейного» товарища. Огорчала Шмелева и пагубная склонность Бальмонта к алкоголю, его постоянные «срывы». В отношении Шмелева к Бальмонту угадывается некоторая уклончивость. Если Бальмонт, увлеченный Шмелевым, посвятил ему множество стихов и несколько очерков и не скупился на восторженные отзывы о нем в своих письмах, то Шмелев ни разу и ничего подобного не написал о своем друге (в то время как не раз и охотно писал о других своих современниках — Амфитеатрове, Бунине, Куприне). Исключения — шмелевские рассказы «Княгиня» и «Яичко», носившие в печати посвящение Бальмонту.
     Долголетняя дружба Бальмонта и Шмелева обернулась сотрудничеством. Во многих общественных и литературных кампаниях 1920 — 1930-х гг. Бальмонт и Шмелев участвуют совместно; их фамилии стоят рядом под коллективными обращениями, протестами, письмами; они принимают участие в одних и тех же вечерах и собраниях и т. д. При этом и Бальмонт, и Шмелев не стремились к участию в политических организациях, коих внутри русской эмиграции было множество. Их «позицией» неизменно оставались любовь к России, вера в ее возрождение и ненависть к большевикам.
     Шмелев (во всяком случае, в 1920-е гг.) был более «политичен», нежели Бальмонт. Он состоял в некоторых объединениях, куда Бальмонт не входил; например, с 1923 г. состоял членом Русского национального комитета, руководимого А.В. Карташевым, или Союза русских инвалидов, призванного заботиться о бывших белых офицерах, жертвах гражданской войны. Он имел знакомства в тех кругах, с которыми Бальмонт пересекался лишь изредка: среди военных, позднее — в православно-церковной среде. Если Бальмонт придерживался в целом «левых», либерально-демократических взглядов, то Шмелев явно тяготел к правому направлению, провозглашавшему «русскую национальную идею», основанную на сильной государственности и православной вере, для достижения которой требовалось «цементирование» эмигрантских сил и решительная борьба с большевизмом. Либерально-умеренные взгляды (например, П.Н.Милюкова) были для него неприемлемы. Шмелев особенно был захвачен в конце 1920-х гг. программой русского духовного Возрождения, которую пытался развернуть в своих выступлениях и журнале «Русский колокол» И.А. Ильин, и склонен был видеть в нем национального духовного лидера. «Можно зажечь молодые (да и старые) души, — восторженно писал Шмелев И.А. Ильину 24 сентября 1927 г. из Капбретона, — […] Ну, буду и я подпевать. Ищите же, ищите помощников! Надо создавать Орден, Союз русских строителей! Да, русских каменщиков (не масонов, черт возьми, а ревнителей!). Именно — Святой Союз нужен! […] Подумайте о сем! Вы для сего и живете, я чувствую. И это не фашизм будет, а русская духовная дружина. Цель — беспредельна и высока — до Бога! Во имя — Ее, России».
     Бальмонт воспринимал «борьбу» Ильина куда более осторожно и не стремился к созданию Ордена или Святого Союза, способного обратить Россию в Новый Иерусалим. Можно, тем не менее, говорить об общей для Бальмонта и Шмелева идейной ориентации: неприятии ими «примирительных» тенденций (сменовеховство, евразийство и т. д.), отчужденность от радикальных политических движений (например, фашизма), бывших социалистов (А.Ф. Керенского, И.И. Фондаминского и др.).
     Как и другие известные писатели русского Зарубежья, Бальмонт и Шмелев живо откликались на шумные события, которые время от времени потрясали эмиграцию. Их отзвук мы находим в бальмонтовских письмах к Шмелеву, например, — перипетии скандала, разразившегося в 1927 г. в связи с проникшим на Запад анонимным письмом советских писателей; похищение советскими агентами в январе 1930 г. генерала А.П. Кутепова, трагическая гибель короля Югославии Александра, особенно много сделавшего для русских эмигрантов. Посылая Шмелеву свой очерк «Лицо серба», Бальмонт благодарит его «за отменно хорошо написанную бумагу к сербам» (письмо от 19 октября 1934 г.). Во всех этих общественных акциях Бальмонт и Шмелев выступают единомышленниками и союзниками.
     Более сложной была их позиция в литературном мире. Сотрудничая в ведущих эмигрантских изданиях, Бальмонт и Шмелев держались в целом, так сказать, солидарно, хотя Бальмонт мог печататься в эсеровской «Воле России» и оставаться в течение долгих лет сотрудником милюковских «Последних новостей», тогда как Шмелеву ближе других была умеренно-консервативная газета «Возрождение». Однако, в 1927 г. после раскола в редакции «Возрождения», который завершился уходом П.Б. Струве и вместе с ним группы влиятельных сотрудников, Шмелев пытался поддержать Бальмонта, сохранить его как автора этой газеты (сам Шмелев не примкнул тогда к «диссидентам» и продолжал печататься в «Возрождении»; порвал с газетой в 1929 г. и вернулся в 1934 г.). Бальмонт так же боролся за интересы и доброе имя Шмелева. Когда 15 декабря 1927 г. в «Последних новостях» появилась статья Георгия Иванова, уничижающая Шмелева, он немедля отправил в редакцию разгневанное письмо. Примеров такого рода взаимной поддержки — немало. И все же предпочтения Бальмонта и Шмелева совпадали далеко не всегда.
     Единственным изданием, с которым Бальмонт и Шмелев были идейно связаны и охотно сотрудничали в течение долгого времени, оказался парижский еженедельник (с марта 1933 г. — два раза в месяц, с июня 1933 г. — ежемесячно) «Россия и славянство». Этот «орган национально-освободительной борьбы и славянской взаимности», выходивший с декабря 1928 г. по июнь 1934 г. при ближайшем участии П.Б. Струве (редактировал газету К. И. Зайцев), ставил своей главной целью объединение славянского мира под эгидой России. Патриотические и культурные задачи «России и славянства» вполне отвечали настроениям Бальмонта и Шмелева; их произведения постоянно печатались в еженедельнике, не говоря уже о постоянных упоминаниях о Бальмонте и Шмелеве другими авторами: в рецензиях на их новые книги, юбилейных статьях, в сообщениях о переводах их сочинений на иностранные языки, о литературных вечерах с их участием и т. п.
     Нельзя не упомянуть и о той повседневной бытовой помощи, которую стремились оказывать друг другу Бальмонт и Шмелев, об их взаимной опеке и заботе.
     Обосновавшись во Франции, Бальмонт и Цветковская, как и Шмелевы, оказались в трудных условиях. Литературные гонорары приносили гроши; основная и постоянная поддержка исходила от других государств (Чехословакия, Югославия), создавших в 1920-е гг. фонды помощи русским писателям. Бальмонт и Шмелев были в числе тех, кто пользовался этими ежемесячными субсидиями. Время от времени поступали деньги от меценатов или поклонников. Тем не менее, средств не хватало. Особенно тяжко приходилось Бальмонту, который заботился еще о трех женщинах, причем его дочь Мирра, отличавшаяся подчас крайней беззаботностью, доставляла ему с годами все больше тревог. Шмелев стремился, насколько мог, облегчить жизнь Бальмонту.
     27 ноября 1929 г. Шмелев пишет Зеелеру о трудном положении Бальмонта: «Дочка К.Д. Бальмонта бьется в Париже, ищет работы. К[онстантин] Д[митриевич] — в оч[ень] трудном положении, едва сводит концы с концами, да, знаю. Имейте в виду, что наш славный Поэт бьется от нужды действительной, приходившая ему из Америки помощь — кончилась. И — зна-ю — бросил, слава Богу, пить со-всем, с августа ничего! И даже мяса не ест! Мирра К[онстантиновна] в отчаянном положении. Ищет как[ой]-нибудь работы, «хоть в горничные», говорит!! Что она умеет? Если надо будет — все сумеет, лишь бы не требов[алось] технич[еской] специальности. Прекрасно, понятно пишет. Молодая поэтесса. Душа чистая, детская... Надо помочь. Да Вы поймете, без слов. Не надумаете ли чего, дорогой? Жить в Capbreton’е у родителей, без дела, без заработка, Мирре К[онстантинов]не — бессмысленно. Для ее душ[евного] состояния «тяжело висеть обузой». А дела Поэта все хуже, хуже».
     Неизвестно, какие шаги предпринял Зеелер, но 10 января 1930 г. Бальмонт благодарит его за «добрые и успешные (столь успешные!) хлопоты о моей поэтической и чудовищно беспорядочной дочери Мирре».
     Бальмонт, со своей стороны, также содействовал другу. «Был у нас В.Ф. Зеелер. Говорил я с ним о Вас и о трудном Вашем положении», — извещает он Шмелева 8 мая 1932 г.
     Общение Бальмонта с Иваном Шмелевым становится менее интенсивным после того, как поэт окончательно расстался с Капбретоном. С августа 1932-го по май 1935 г. Бальмонты безвыездно живут в Кламаре под Парижем; Шмелевы же, проводя зимний сезон в Париже, продолжают отдыхать в Ландах до 1934 г. включительно. Осенью 1933 г. в связи с юбилеем Шмелева Бальмонт вновь приветствует своего друга в печати. «Читали мы Вашу заметку о Шмелеве и порадовались, что не забыли о нем, — пишет Бальмонт В.Ф. Зеелеру 28 сентября 1933 г. — Кстати, знаете ли Вы, что 3-го окт[ября] н[ового] ст[иля] ему исполняется 60 лет? Я послал кое-что в “Сегодня” и собираюсь написать что-то для “Посл[едних] Нов[остей]”. Не знаю, однако, соберусь ли».
     Весной 1935 г. Бальмонт в связи с тяжелым нервным заболеванием попадает в госпиталь. «Мы в беде великой и в нищете полной, — пишет Е.К. Цветковская Зеелеру 6 апреля 1935 г. — […] И у К[онстантина] Д[митриевича] нет ни ночной рубашки приличной, ни ночных туфель, ни пижамы. Гибнем, дорогой друг, если можете, помогите, посоветуйте […] Помогите вырвать из мятельной тьмы Солнечного». Шмелевы, по возможности, помогают в этот трудный период. «В субботу уехали и Шмелевы. Чувствую себя совсем в пустыне. Остается верить и ждать» (из письма Цветковской к Зеелеру от 30 июля 1935 г.).
     В апреле 1936 г. русские писатели в Париже, желая отметить 50-летие писательской деятельности Бальмонта и одновременно — помочь нуждающемуся и больному поэту, устроили вечер, ему посвященный. В Комитет по организации юбилейного вечера под названием «Поэту — писатели» вошли известные деятели русской культуры (М. Алданов, И.А. Бунин, Б.К. Зайцев, А.Н. Бенуа, А.К. Гречанинов, П.Н. Милюков, С.В. Рахманинов и др.); среди них — Шмелев, который принял в подготовке бальмонтовского юбилея особое участие и пытался, в частности, привлечь к нему критика С.В. Яблоновского (Потресова).
     «Из разговора с С.В. Яблоновским увидел, что он мог бы очень наполнить Бальмонтовский вечер, — писал Шмелев В.Ф. Зеелеру 13 апреля, — он чудесно знает Бальмонта в расцвете его творчества и мог бы блестяще дать “стержень” его поэзии, значение и аромат ее, и объяснить слушателям, почему Б[альмонт] имел такое эхо в русск[ом] об[щест]ве и какое его значение для русской поэзии — навсегда. Бальмонт — чистый лирик, а С.В. Я[блоновск]ий — сам весь лирический. […] С[ергей] В[икторович] располагает огромным материалом о Б[альмонте], об его триумфах и встречах с ним».
     На вечере, состоявшемся 24 апреля в зале парижского «Musee sociale», Шмелев произнес взволнованное «слово-приветствие», обращенное к Бальмонту. Сохранившийся письменный текст выступления Шмелева тем более ценен, что это, в сущности, — единственное развернутое (характерно «шмелевское» по своей стилистике) суждение писателя о своем друге. Шмелев вспоминал:
      «...Десять лет тому назад, здесь, на чужой земле, в Париже, я, по земле ходящий, братски приветствовал словом бытовика-прозаика нашего славного Поэта Солнца. Я подошел к нему душевно, взял за руку и сказал: “Пойдем... пойдем на родину, в твое родное, во Владимирскую твою губернию, в Шуйский уезд твой... какое прозаическое “Шуйский”, “уезд”! — пойдем на речку, на бережках которой ты родился... посидим, посмотрим, как она тиха, едва струится, послушаем, как шепчут камыши и травы, как камушки на дне играют, как ходят рыбки, наши рыбки... как реют голубые коромысла... как облачка стоят над темным лесом”. И солнечный Поэт пошел со мною. И поэт внял прозаика, и бытовик-прозаик внял поэта. И они признали, что Солнце, которое вело поэта в океаны, в Мексику, в Гвинею, к пирамидам, которое он пел чудесно, — одно, везде одно, что оно — наше солнце, то самое, что отражается и в речке Шуе, что русская неведомая речка, как и Океаны, живет от Неба... […] что человеческое у всех одно, что все мы под одним — Неведомым... что тот огонь священный, огонь огнепоклонников, огонь лампады русской деревенской церкви — все огонь... и жжет, и греет, и сияет... что все мы в чьей-то Воле, в Божьей Воле, все — служим, и все течем, как эта речка — в Океан, в какой — не знаем... что все мы из одного Лона... и к нему вернемся. Я находил слова и чувства, и эти чувства были общи нам. Мы поняли один другого — и обнялись по-братски. Поэт признал, что властные истоки его скитаний, его песен — родная речка, родное солнце, — родина, Россия. Мы блуждаем, ищем, познаем… — и возвращаемся домой, к родному.
     Осень... близка полночь. Вдруг – шорох, неурочные шаги... и оклик тихо: “Вы еще не спите?” — “А, ночные! Еще не спим”. И мы беседуем, читаем. Он — новые сонеты, песни... все та же полнозвучность, яркость, но... звуки грустны, вдохновенно-грустны, тихость в них, молитва. Я — “Богомолье”: приоткрываю детство, вызываю. Мы забывались, вместе шли... в далекое Святой Дорогой. Порой я видел влажный блеск в глазах... Поэт дарил меня стихами. Я их храню. Необозримые пространства, нас разделявшие, как будто — надуманные нами — их не стало: их просто не было. Мы познали, что мы едины, все мы, как ни разнозвучны исканья и нахожденья наши. Мы — в одном, одним мы связаны: служеньем, которого не постигаем, слышим только... — родным и вечным. Над нами, в нас — повелевающий закон: твори!».

     Не случайно в одном из писем к Шмелеву (1 октября 1933 г.) Бальмонт восклицает: «Друг, если бы Вас не было, не было бы и самого светлого и ласкового чувства в моей жизни за последние 8-9 лет, не было бы самой верной и крепкой душевной поддержки и опоры, в часы, когда измученная душа готова была переломиться...»
     Вскоре после бальмонтовского юбилейного вечера, 22 июня 1936 г. скончалась Ольга Александровна (жена Шмелева), с которой писатель прожил более сорока лет. Находившийся в больнице Бальмонт не мог участвовать в отпевании и погребении; присутствовала Елена Константиновна. Однако Бальмонт откликнулся на ее смерть письмом. Собственно, это даже не письмо, а лирическое послание, насыщенная видениями импровизация, отражающая в полной мере тогдашнее экзальтировано-нервное состояние поэта. Процитируем его большую часть:
      «1936. 7 августа. 4 ч[аса] д[ня].
     Преломление дня.
     Мой милый! Родной! Иван Сергеевич! Ваничка! Брат! Лучший мой русский брат! Все сердце к Вам рвется и тоскует!
     В той адской каторжной тюрьме — прямо из Вашего “Это было” — не было часа, чтоб я не был с Вами, когда захворала Ушедшая. За 4 дня до рокового события — ведь у меня — Вы помните — грудная жаба — Angina Pectoris — она дает власть предвидения — Вещие сны! — я узнал, что Ваша Оля умерла... Я так рыдал и плакал, что вся постель моя была мокрая от слез. Елена много была с Вами и с Олей, со Стройной Тростинкой, с “Марией Стюарт”... Как это хорошо! Ведь она так Вас любит! Так любила всегда Ее!
     Мне почудилось в ту ночь — не во сне, наяву — что, когда я с отчаянием молился и стонал, и пел, и вопиял к Богу и к Пресвятой Деве Марии, — не прося, а требуя, чтобы ценою каких угодно моих жертв, Ваша Избранница воскресла, — мне не почудилось, а я услышал улетающий ее голос: “Я — живу... Я живая... Я воскресла... Благодарю Вас, родной!.. Скажите Ваничке...” Я перед этим сидел в постели и бешено курил одну папиросу за другой и вдыхал — подарок Елены, — алую розу — и васильки. […] В половине 8-го утра меня разбудил единственный добрый слуга в том аду, “Голубой бретонец” Николь, принесший мне шоколата чашку, белого хлеба — и добрую весть, что ко мне приедет Елена.
     Когда он пришел, и я проснулся от скрипа двери, правая рука моя была по-прежнему судорожно, но молитвенно прижата к моему лбу, со знамением креста.

Мы тебя спасли от — Самосожжения —
Мы, ангелочки и ангелицы-голубицы,
Во имя Святого Моления
Нашей Любимицы Оли,
Которая ныне на воле —
Не в гробу,
Ибо для Бога нет Мертвых,
В могилах распростертых,
Где влажное тел тление, —
А Он уносит к Себе их души,
В свои горницы — их много, —
Где теплее и суше, —
Где будет отныне жить
Эта Венценосная,
Что — по малой прихоти — охотно любила
Спешить
К милому своему — Безвопросная,
И всегда любила ему служить! […]
     Через минуты, снова, в полудреме, засыпая и блаженно-радостно улыбаясь, я услышал улетающее ввысь пение:
     И долго еще пели мне — и вот еще поют и сейчас — и альпийский рожок, и шотландская — мне родная — волынка...
     И чего еще нет? — Вашего — Твоего голоса — мой брат!
     Ваш — всегда — К. Бальмонт».

     Кончине Ольги Шмелевой посвящено и письмо Бальмонта от 25 ноября 1936 г. (поэт все еще находился в лечебнице). «Давно ничего не знаю и не слышу о Вас, — пишет Бальмонт Шмелеву. — Отчего не откликаетесь? Заставьте себя, сядьте безотложно за письмо ко мне, к нам, — Вы увидите, что Вам будет горько, но будет легче. Неотлучно, хоть незримо при Вас находящаяся, Ваша любимая и родная нам Оля ближе, теснее прильнет к Вам и явственнее шепнет Вам: “Полно грустить и убиваться без конца, любимый. Время скоро идет и уходит. И мы скоро опять будем с тобою вместе”.
     Шлю Вам несколько своих стихов. Напишите мне о них что-нибудь».

     Это — последнее из сохранившихся писем Бальмонта к Шмелеву.
     В конце 1936 г. Бальмонт и Цветковская перебираются в Нуази-ле-Гран под Парижем — здесь (первоначально в «Русском Доме», позднее — в частной квартире) проходят последние годы жизни поэта. Связи со Шмелевым ослабевают, почти что сходят на нет. После смерти жены Шмелев много путешествует: посещает Псковско-Печерский монастырь, что находился тогда на территории Эстонии, Братство прп. Иова Почаевского, женский православный монастырь в Карпатах (недалеко от румынской границы) и др.; в 1938 г. гостит в Швейцарии у своей переводчицы Ребекки Кандрейя. «Видаете ли Ивана Серг[еевича] Шмелева? И что, и как он, здоров ли? Так бы хотелось повидать его и мне, и Поэту», — пишет Цветковская Зеелеру 28 февраля 1939 г. «Где и как чувствует себя Ив[ан] Серг[еевич] Шмелев? — спрашивает она Зеелера через три месяца (21 мая 1939 г.) — Ничего-ничего о нем не знаем давно оч[ень]». «Когда увидите Ив[ана] С[ергеевича] Ш[мелева], — передайте ему, пожалуйста, наши […] приветы и любовь, и надежду свидеться» (31 октября 1939 г.).
     О личных встречах Бальмонта и Шмелева в годы оккупации также ничего не известно, хотя последний оставался в Париже, продолжал работать и даже печататься. Бальмонт же все более впадает в сумеречное состояние; каждый выезд в Париж дается ему с трудом. В 1940–1942 гг. Бальмонт совсем не покидает Нуази-ле-Гран.
     23 декабря 1942 г., измученный тяжелой болезнью и истощенный невыносимыми материальными трудностями, в богадельне близ Парижа, устроенной русской монахиней матерью Марией (Е.Ю. Кузьминой-Караваевой), Бальмонт скончался. Свои последние минуты он мысленно провел вместе со своими стихами и со своим другом. Ю. А. Кутырина записала воспоминания Елены Константиновны о том, как умирал поэт. "В маленькой комнате, окруженный книгами, лежит умирающий поэт... Он что-то шепчет, напевает... Отрывки из своих стихотворений, ... замолкает, мучительно вспоминая... В этот поздний вечер, вернее, в ночь перед 23 декабря 1942 г. поэт попросил прочесть из книги И. С. Шмелева "Богомолье", как бы последнее паломничество поэта в Россию".
     Похоронили Бальмонта на местном кладбище.
     Шмелев прожил еще 8 лет, наполненных не только творческими удачами, но и тяжелыми жизненными испытаниями, душевными разочарованиями и горестями...

Стихотворения Бальмонта, посвященные Шмелеву и его произведениям